Неточные совпадения
Девочка только дрожала;
мальчик же, стоя на голых коленочках, размеренно
подымал ручонку, крестился полным крестом и кланялся в землю, стукаясь лбом, что, по-видимому, доставляло ему особенное удовольствие.
Он выставил свое свежее личико из-под рогожи, оперся на кулачок и медленно
поднял кверху свои большие тихие глаза. Глаза всех
мальчиков поднялись к небу и не скоро опустились.
У одного индейца был слон. Хозяин дурно кормил его и заставлял много работать. Один раз слон рассердился и наступил ногою на своего хозяина. Индеец умер. Тогда жена индейца заплакала, принесла своих детей к слону и бросила их слону под ноги. Она сказала: «Слон! ты убил отца, убей и их». Слон посмотрел на детей, взял хоботом старшего, потихоньку
поднял и посадил его себе на шею. И слон стал слушаться этого
мальчика и работать для него.
Тогда
мальчик с пальчик
поднял братьев, отворил дверь и побежал с ними в лес.
Мальчики ушли. Лидия осталась, отшвырнула веревки и
подняла голову, прислушиваясь к чему-то. Незадолго пред этим сад был обильно вспрыснут дождем, на освеженной листве весело сверкали в лучах заката разноцветные капли. Лидия заплакала, стирая пальцем со щек слезинки, губы у нее дрожали, и все лицо болезненно морщилось. Клим видел это, сидя на подоконнике в своей комнате. Он испуганно вздрогнул, когда над головою его раздался свирепый крик отца Бориса...
Мальчик поднял кольцо, во весь дух пустился бежать и в три минуты очутился у заветного дерева. Тут он остановился задыхаясь, оглянулся во все стороны и положил колечко в дупло. Окончив дело благополучно, хотел он тот же час донести о том Марье Кириловне, как вдруг рыжий и косой оборванный мальчишка мелькнул из-за беседки, кинулся к дубу и запустил руку в дупло. Саша быстрее белки бросился к нему и зацепился за его обеими руками.
— Ну да, орехи, и я то же говорю, — самым спокойным образом, как бы вовсе и не искал слова, подтвердил доктор, — и я принес ему один фунт орехов, ибо
мальчику никогда и никто еще не приносил фунт орехов, и я
поднял мой палец и сказал ему: «
Мальчик!
Кто-то крикнул ему, чтоб он надел шляпу, а то теперь холодно, но, услышав, он как бы в злобе шваркнул шляпу на снег и стал приговаривать: «Не хочу шляпу, не хочу шляпу!»
Мальчик Смуров
поднял ее и понес за ним.
— Ничего не дам, а ей пуще не дам! Она его не любила. Она у него тогда пушечку отняла, а он ей по-да-рил, — вдруг в голос прорыдал штабс-капитан при воспоминании о том, как Илюша уступил тогда свою пушечку маме. Бедная помешанная так и залилась вся тихим плачем, закрыв лицо руками.
Мальчики, видя, наконец, что отец не выпускает гроб от себя, а между тем пора нести, вдруг обступили гроб тесною кучкой и стали его
подымать.
В передней сидели седые лакеи, важно и тихо занимаясь разными мелкими работами, а иногда читая вполслуха молитвенник или псалтырь, которого листы были темнее переплета. У дверей стояли
мальчики, но и они были скорее похожи на старых карликов, нежели на детей, никогда не смеялись и не
подымали голоса.
Любовь Андреевна(тихо плачет).
Мальчик погиб, утонул… Для чего? Для чего, мой друг. (Тише.) Там Аня спит, а я громко говорю…
поднимаю шум… Что же, Петя? Отчего вы так подурнели? Отчего постарели?
Это была первая женщина, которую Симон видел совсем близко, и эта близость
поднимала в нем всю кровь, так что ему делалось даже совестно, особенно когда Серафима целовала его по-родственному. Он потихоньку обожал ее и боялся выдать свое чувство. Эта тайная любовь тоже волновала Серафиму, и она напрасно старалась держаться с
мальчиком строго, — у ней строгость как-то не выходила, а потом ей делалось жаль славного мальчугана.
Мальчик, с синим, неподвижным лицом, дышит часто и хрипло, пульс почти не прощупывается. Я кончаю исследование,
поднимаю голову, — и из полумрака комнаты на меня жадно смотрят те же безумные, грозные глаза матери.
Когда сторож пришел вечером, чтобы освободить заключенного, он нашел его в беспамятстве свернувшегося комочком у самой двери. Сторож
поднял тревогу, привел гимназическое начальство,
мальчика свезли на квартиру, вызвали мать… Но Янкевич никого не узнавал, метался в бреду, пугался, кричал, прятался от кого-то и умер, не приходя в сознание…
Пава, уже не
мальчик, а молодой человек с усами, стал в позу,
подняв вверх руку и сказал трагическим голосом...
— Очень! — отвечал Вихров, сидя в прежнем положении и не
поднимая головы. — Я был еще
мальчиком влюблен в нее; она, разумеется, вышла за другого.
И звуки летели и падали один за другим, все еще слишком пестрые, слишком звонкие… Охватившие
мальчика волны вздымались все напряженнее, налетая из окружающего звеневшего и рокотавшего мрака и уходя в тот же мрак, сменяясь новыми волнами, новыми звуками… быстрее, выше, мучительнее
подымали они его, укачивали, баюкали… Еще раз пролетела над этим тускнеющим хаосом длинная и печальная нота человеческого окрика, и затем все сразу смолкло.
Последний раз они были на балаганах в прошлое воскресенье. Вечером еще этого дня
мальчик с радостным волнением передавал отцу пережитые впечатления, а наутро другого дня он уже не мог
поднять головы от подушки.
Мальчик поднял голову: перед ним, широко улыбаясь, стоял отец; качался солдат, тёмный и плоский, точно из старой доски вырезанный; хохотал круглый, как бочка, лекарь, прищурив калмыцкие глаза, и дрожало в смехе топорное лицо дьячка.
Снова присев на корточки,
мальчик полоскал руки в воде и,
подняв вверх темнобровое, осыпанное светлыми вихрами лицо, успокоительно улыбаясь, ответил...
Послышались неторопливые шаги, вошел гимназист, сын Авиновицкого, черноволосый коренастый
мальчик, лет тринадцати, с весьма уверенными и самостоятельными повадками. Он поклонился Передонову,
поднял колокольчик, поставил его на стол и уже потом сказал спокойно...
И десять девочек и
мальчиков подскакивали на своих местах и
поднимали руку.
Шёпот Петрухи, вздохи умирающего, шорох нитки и жалобный звук воды, стекавшей в яму пред окном, — все эти звуки сливались в глухой шум, от него сознание
мальчика помутилось. Он тихо откачнулся от стены и пошёл вон из подвала. Большое чёрное пятно вертелось колесом перед его глазами и шипело. Идя по лестнице, он крепко цеплялся руками за перила, с трудом
поднимал ноги, а дойдя до двери, встал и тихо заплакал. Пред ним вертелся Яков, что-то говорил ему. Потом его толкнули в спину и раздался голос Перфишки...
— На небо, — добавила Маша и, прижавшись к Якову, взглянула на небо. Там уже загорались звёзды; одна из них — большая, яркая и немерцающая — была ближе всех к земле и смотрела на неё холодным, неподвижным оком. За Машей
подняли головы кверху и трое
мальчиков. Пашка взглянул и тотчас же убежал куда-то. Илья смотрел долго, пристально, со страхом в глазах, а большие глаза Якова блуждали в синеве небес, точно он искал там чего-то.
Львы мягко прыгали за решеткою, бросались то в одну, то в другую сторону, не спуская глаз с
мальчика; глаза горели зеленоватыми, загадочно-смеющимися огоньками, и нельзя было угадать, что сделали бы львы, если бы
поднять решетку: может быть, растерзали бы
мальчика, — может быть, стали бы, как котята, играть с ним.
По узкому переулку, мимо грязных, облупившихся домиков, Катя поднималась в гору. И вдруг из сумрака выплыло навстречу ужасное лицо; кроваво-красные ямы вместо глаз, лоб черный, а под глазами по всему лицу въевшиеся в кожу черно-синие пятнышки от взорвавшегося снаряда. Человек в солдатской шинели шел,
подняв лицо вверх, как всегда слепые, и держался рукою за плечо скучливо смотревшего мальчика-поводыря; свободный рукав болтался вместо другой руки.
Мальчик остановился, взмахнул головой, высоко
подняв брови, спокойно, смелыми глазами смотрит вперед и, покачнувшись, пошел быстрее.
Добрая мать никогда ни на кого не
подымала руки, но на этот раз явный обман со стороны
мальчика вывел ее из себя.
В эту весну
мальчик не мог выйти в свой любимый уголок. По-прежнему около него сидела сестра, но уже не у окна, а у его постели; она читала книгу, но не для себя, а вслух ему, потому что ему было трудно
поднять свою исхудалую голову с белых подушек и трудно держать в тощих руках даже самый маленький томик, да и глаза его скоро утомлялись от чтения. Должно быть, он уже больше никогда не выйдет в свой любимый уголок.
У
мальчика глаза разгорелись и запрыгали. Он вскочил с земли, схватил лежавший подле него булыжник и,
подняв руку на старуху, закричал...
Девочка
подняла ветви, положила их на плечо и, не взглянув даже на
мальчиков, побежала в ту сторону, откуда раздался голос.
Поднял он себе на плечи сиротинку-мальчика и снова пошел стучаться под воротами, пошел толкаться из угла в угол; где недельку проживет, где две — а больше его и не держали; в деревне то же, что в городах, — никто себе не враг.
— Мне странно было бы отвечать вам что-нибудь! — сказала княгиня, не
поднимая глаз. — Вы были тогда такой еще
мальчик!
Кругом меня остановились прохожие; какая-то старушка начала меня
поднимать, а какой-то
мальчик, пробежавший мимо, ударил меня ключом в голову.
Тощий, бледный, с салфеткой на груди, точно в передничке, он с жадностью ел и,
поднимая брови, виновато поглядывал то на Зинаиду Федоровну, то на меня, как
мальчик.
Другой раз он
поднял у входа в лавку двадцать копеек и тоже отдал монету хозяину. Старик опустил очки на конец носа и, потирая двугривенный пальцами, несколько секунд молча смотрел в лицо
мальчика.
— Нет! — повторил
мальчик, качнув головой. Она
подняла брови и немножко пододвинулась к нему, спрашивая...
Зизи и Паф не хотели даже слушать продолжение того, что было дальше на афишке; они оставили свои табуреты и принялись шумно играть, представляя, как будет действовать гуттаперчевый
мальчик. Паф снова становился на четвереньки,
подымал, как клоун, левую ногу и, усиленно пригибая язык к щеке, посматривал на всех своими киргизскими глазками, что всякий раз вызывало восклицание у тети Сони, боявшейся, чтоб кровь не бросилась ему в голову.
В этом порыве детской веселости всех больше удивил Паф — пятилетний
мальчик, единственная мужская отрасль фамилии Листомировых;
мальчик был всегда таким тяжелым и апатическим, но тут, под впечатлением рассказов и того, что его ожидало в цирке, — он вдруг бросился на четвереньки,
поднял левую ногу и, страшно закручивая язык на щеку, поглядывая на присутствующих своими киргизскими глазками, принялся изображать клоуна.
Последний в один миг снял с него рубашку и панталоны; после этого он
поднял его, как соломинку, и, уложив голого поперек колен, принялся ощупывать ему грудь и бока, нажимая большим пальцем на те места, которые казались ему не сразу удовлетворительными, и посылая шлепок всякий раз, как
мальчик корчился, мешая ему продолжать операцию.
Мальчик этот был моложе обеих девочек — ему всего было лет десять, но он понимал, что барашек не птица и что ему на полице быть не пристало; однако
мальчик поднял вверх голову, а девочка в ту же секунду нахлобучила ему шапку до подбородка, воткнула ему в горло ножик и толкнула его коленом в спину так сильно, что он упал ниц, и ножик еще глубже вонзился в его горло.
— Хороший
мальчик! — повторил Телепнев и в ужасе
поднял обе руки. — Нет, подумать только, подумать только! Хороший
мальчик — и вдруг разбой, гр-р-рабительство, неповинная кровь! Ну пойди там с бомбой или этим… браунингом, ну это делается, и как ни мерзко, но!.. Ничего не понимаю, ничего не понимаю, уважаемая, стою, как последний дурак, и!..
После этого события уже почти не стоит рассказывать, что в том же году щука схватила пескаря, посаженного вместе с другими рыбками в кружок, [Мешок из сетки особенного устройства, о котором Я говорил в моих «Записках об уженье рыбы»] шагах в десяти от меня, крепко вцепилась зубами в сетку и
подняла такой плеск, что, услыхав его,
мальчик, бывший со мною на уженье, подошел к кружку и, увидев эту проделку, вытащил кружок и щуку на берег.
…Время от времени за лесом подымался пронзительный вой ветра; он рвался с каким-то свирепым отчаянием по замирающим полям, гудел в глубоких колеях проселка,
подымал целые тучи листьев и сучьев, носил и крутил их в воздухе вместе с попадавшимися навстречу галками и, взметнувшись наконец яростным, шипящим вихрем, ударял в тощую грудь осинника… И мужик прерывал тогда работу. Он опускал топор и обращался к
мальчику, сидевшему на осине...
— Господи! — шепчу я. — Отче Николае Чудотворче, умоли за меня, грешницу, Творца нашего, да поможет Он мне! Не для радостей, не для удовольствия пришла я на сцену, а чтобы
мальчика, ребенка моего,
поднять на ноги, работать наравне с мужем и на свой труд воспитывать сына и, если еще возможно, создать себе хотя маленькое имя на поприще искусства, которое я обожаю… Ты видишь все. Сделай же, чтобы люди поняли и оценили меня…
Тогда я быстро начинаю объяснять ему, что мне скоро двадцать лет, что замужем я уже почти два года, что я мать шестимесячного
мальчика и что решила работать для моего ребенка; хочу, во-первых, сама, своим трудом,
поднять его на ноги, а во-вторых, хочу добиться славы, чтобы мой ребенок мог впоследствии гордиться своею матерью, и вот, по этим двум причинам, прошу зачислить меня на драматические курсы.
— Нет, нет! Ты не умрешь, Саша, сестричка, подружка моя дорогая, ты будешь жить… Вместе со мною ты будешь
поднимать нашего дорогого
мальчика… Вырастим его сильным, здоровым, добрым и честным — таким же, как ты… Да, Саша, ты будешь здорова, ты не умрешь, тебя спасут.
Мальчик ничего не ответил. Он даже не обернулся на старика, а только медленно, с упрямым, скучающим выражением опустил и
поднял свои длинные ресницы.
Взяв кошку за шиворот, Тася
подняла ее в уровень с форточкой и быстрым движением выбросила за окно прямо в подставленные руки черноглазого
мальчика.